В три часа утра я покинул свой пост. В буфете Глика горел свет. Господин Глик уже трудился на кухне.
— Если подождешь пять минут, я приготовлю тебе сэнвиш, — окликнул он меня через окно. — А пока вот тебе выпить кофе.
Я выпил кофе. Господин Глик спросил:
— Сделать сэнвиш и для дочки Фрида?
Я покраснел.
— Я не увижу ее сегодня.
— Это нехорошо, — сказал господин Глик. — Такая, как она, каждый день без нее — пропащий.
— Вы правы, господин Глик, — сказал я. — Жаль всех дней, что прошли без нее. Это была ошибка.
Он дал мне сэндвич.
— Не ешь сразу. Дай ему несколько минут, чтоб у него вкусы внутри немного перемешались. Я с тех самых пор, что она девочка, говорю: Тирца Фрид — это что-то особенное, не как все другие. Но если вы поторопитесь до того, как я, с Божьей помощью, наконец умру, так я приготовлю вам угощение и на свадьбу тоже.
На протяжении всего спуска от Иерусалима до Иерихона я думал о Папаваше. Рассказать ему о ночи, которую я провел во дворе его дома, или нет? А на протяжении большей части дороги на север я думал о себе, и о своей истории, и о потребности в историях вообще, и как быть человеку, если всё главное в его истории произошло еще до того, как он родился. А позже, возле кибуца, в котором вырос Малыш, я свернул на проселочную дорогу, по которой он ездил на велосипеде с Мириам. Остановился возле заброшенного здания, которое когда-то было насосной станцией, и моя мысль — вопреки той независимости, которую мы склонны ей обычно приписывать, — рабски последовала по логически предсказуемому пути, от первого голубя, запущенного Малышом, к самому последнему. Лишь несколько голубятников пришли на его похороны. Война еще не закончилась, дел было много, и дороги оставались небезопасны. Отец приехал из Иерусалима. Дядя, тетя и Мириам — из кибуца. Волосы Мириам уже тронула ранняя седина. Дядя и отец стояли порознь, каждый плача по-своему, и не обменялись ни словом.
Доктор Лауфер и Девочка приехали тоже. Она с трудом шла и тяжело дышала. Каждые несколько секунд ей приходилось останавливаться и судорожно втягивать воздух. Но две первые клетки у нее внутри уже разделились и стали четырьмя, а этим четырем суждено было еще в тот же день разделиться снова, став теми восемью, которым предстояло, в свой черед, превратиться в шестнадцать, а потом в тридцать две и в конце концов стать сегодняшним мною. Доктор Лауфер, единственный, кроме нее, кто знал об этом, произнес надгробную речь, и его женское множественное число, которое обычно веселило слушателей, на сей раз вселило в них ужас, потому что прозвучало как надгробное слово от имени тысяч матерей, и дочерей, и сестер, и возлюбленных.
Любую поездку нужно использовать для запуска, и поэтому каждый из прибывших на похороны голубятников нес в руке корзинку с голубями — специальную плетеную соломенную корзину с крышкой и ручкой, — и по завершении церемонии эти голуби были запущены и взмыли вверх, над слезами, и скорбью, и свежей могилой. И доктор Лауфер сказал: «Это и полезно, и красиво. Может быть, нам следует завести такую традицию и для дней памяти тоже».
Жаль, что тебя не было здесь сегодня, посмотреть, как сборная штукатуров Тирцы штукатурит дом, который ты мне купила: ватага друзов из Усфии, все из одной семьи, все в одинаковых огромных усах и одинаковых пестрых фесках. Для начала они окружили дом лесами, потом забрались на подмости и встали — двое на верхнем уровне, двое на нижнем. Натерли руки оливковым маслом, чтобы защитить кожу от извести, а потом все разом принялись накладывать раствор и все разом его разглаживать — абсолютно одинаковыми, синхронными движениями.
— Почему они взялись вчетвером за одну стену? — спросил я. — Взял бы каждый себе по стене и работал бы на ней.
Но Тирца сказала, что стена должна высыхать вся одновременно, под одним и тем же солнцем, чтобы не было различий в оттенке цвета и в текстуре.
Сначала друзы нанесли раствор и разгладили его плотным слоем по бетону, потом положили на него второй слой, для герметизации, и зачистили его зубчатыми скребками, а под конец длинными быстрыми валиками накатали поверх еще и третий слой. Штукатурку внутри дома они положат через несколько дней, но немного другого оттенка, не совсем белую, а чуть кремовую — мы с Тирцей оба не любим белого, — а по наружным стенам пустят еще слой измельченного гипса того цвета, который, как сказала Тирца, называют «персик».
Пятый друз работал внутри дома. Поднялся на леса, поставил там низкую, тяжелую лестницу и начал проверять металлическую сетку подвесного потолка, как проверяют струны арфы — пощипывая и подтягивая. Сетка гудела ему в ответ пустыми глазницами, и он вбрасывал в них раствор, вбрасывал и разглаживал, а когда закончил, Тирца сказала, что вот и всё, теперь это наш потолок, а не кого-то, кто жил здесь раньше, и скоро рабочие уйдут, и я с удовольствием вижу, что у тебя есть силы и желание, Иреле, потому что нам предстоит теперь отметить сразу две обновки — и подвесной потолок, и штукатурку.
Китайцы положили герметизирующий слой на фундамент ванной комнаты, протянули зеленые и черные пластиковые рукава и закрепили их по месту шлепками цемента. Пришли электрик с водопроводчиком и проложили провода и металлические трубы. А когда всё высохло, и закрепилось, и разгладилось, и было скруглено, и законопачено, и подсоединено, и проверено, Мешулам вернулся с укладчиком полов Штейнфельдом.
— Привет, Штейнфельд! — крикнула Тирца. — И тебе привет, Мешулам. Твои скругления в ванной выглядят очень красиво.