— Так-таки лучше. Вам не придется напрягаться со всеми этими лишними комнатами, и ступеньками, и воспоминаниями на этом верхнем этаже. Здесь все маленькое и удобное, и вам будет легко выйти, чтобы посидеть в садике.
Он нашел ему «хороших и спокойных квартиросъемщиков, которые будут платить исправно и не будут делать дырку в голове», и сдал им большую квартиру наверху, и при каждом удобном случае появляется, готовит для себя и Папаваша чай, и они сидят и беседуют. Папаваш, которого старость сделала более терпимым к людям — «не ко всем, — заметил Биньямин, — но даже если только к некоторым, и то мило с его стороны», — рассказывает Мешуламу анекдоты и дает ему выиграть в шахматы, а когда он утомляется и засыпает — Папаваш теперь засыпает, как ребенок, отключается мгновенно, — Мешулам снова осматривает его квартиру, «проверить, что у профессора все в порядке и нет никаких неисправностей или проблем».
А потом он минутку стоит молча и неподвижно у стены в жилой комнате, там, где сегодня располагается красивая тумбочка, а раньше находилась процедурная кушетка, на которой доктор Мендельсон осматривал стольких детей и среди них — его сына. Он извлекает из бездонных глубин своего кармана большой голубой платок и вытирает глаза. Иногда он вынимает платок потому, что на его глазах выступают слезы, а иногда слезы выступают, потому что он вынимает платок. Так или иначе, он стоит и вытирает глаза, вспоминая тот раз, когда его сын был спасен от смерти, и тот другой раз — когда не был.
Когда Папаваш занимался своими маленькими пациентами, его руки были твердыми и уверенными, но во всех других случаях, особенно в домашних делах, обе руки у него были левые. Даже две медные таблички на дверях квартиры и своей амбулатории он прибил, по утверждению мамы, косо, а для всех других дел — от замены лампочки и до прочистки раковины — у него и подавно не было ни времени, ни желания. Поэтому она то и дело, не колеблясь, обращалась к Мешуламу с просьбой о помощи, и его рабочие не раз навещали наш дом. Они чинили все, что нужно было починить, привозили в грузовике землю для сада, забирали наш «форд-Англия» в гараж.
Но весеннюю побелку она оставляла за собой. Папаваш поспешно удалялся в амбулаторию, Биньямин укладывал маленькую сумку и объявлял: «Я поживу пока у ребят», а я оставался с нею. Мы вместе шли в магазин покупать известь и щетки, вместе тащили жестяные банки наверх по ступенькам — «Какой же ты сильный, Яир! Настоящий буйвол!» — вместе сдвигали мебель и накрывали ее старыми газетами и простынями. Она повязывала косынку на золото головы, поднималась на раздвижную лестницу и начинала белить — быстро, размашистыми движениями, демонстрируя при этом такую сноровку, что даже шагала вместе с лестницей от одного угла к другому, как клоун на ходулях.
— Может, вы согласитесь поработать у меня? — шутил Мешулам и однажды — Папаваш был в амбулатории, Биньямин играл во дворе, я помогал ей в побелке — пришел и стал шептаться с ней в кухне. Как я ни старался, мне не удалось разобрать ни слова, но через два дня Мешулам сказал Папавашу: «Я забираю вашего старшего и госпожу Мендельсон на часок-другой, проведать Голди и детей и нарвать у нас немного зеленого миндаля в саду».
Мы ехали по той же улице, что всегда, от Бейт а-Керема в сторону выезда из города, и, немного не доезжая автобусного гаража, Мешулам свернул вправо по улице Руппина, которая была тогда узкой дорогой, петлявшей среди открытых скалистых холмов. Он рассказал маме, что вскоре начинает строить здесь что-то «очень-очень большое, и для правительства, и для Еврейского университета», и она похлопала его по плечу:
— Кто бы мог подумать, что из вас получится что-то путное, Мешулам, как это замечательно.
Мы спустились наискосок к Долине Креста и поднялись наискосок к кварталу Рехавия, но на этот раз не продолжили движение в сторону железнодорожной станции, а затем к кварталу Арнона и к дому Фридов. Мешулам неожиданно свернул со своего обычного пути, и мы поехали в район, в котором я раньше никогда не бывал.
По улице шла демонстрация. Люди несли красные флаги и плакаты, и Мешулам бросил несколько насмешливых замечаний в адрес «бездельников-социалистов» и их обычая устраивать выходные при всяком удобном случае. Мы поднимались и спускались, пока не кончился асфальт, а там свернули вправо и взобрались по грунтовой дороге. Упругие большие шины «тандерберда» приятно шуршали по щебню. Какой-то бугорок вдруг царапнул ему брюхо, но Мешулам сказал:
— Не беспокойтесь, этот приятель — не просто себе автомобиль, и Мешулам совсем не плохой водитель.
— А мы и не беспокоимся, — сказала мама. — Вы самый лучший водитель в мире.
Большой каменный дом стоял на вершине холма, а рядом с ним — каменный дом поменьше, с башней, и с колоколом, и с высокими соснами вокруг. Мы вышли из машины и пошли по дорожке, и мама сказала, что во время войны здесь погибло много людей, совсем молодых, которые еще не успели родить ребенка, построить дом и посадить дерево.
— И еще они не успели рассказать свою историю, — добавила она.
А потом в каменной стене неожиданно открылась маленькая дверца, и очень маленькая женщина, почти карлица, в черном платье до полу, вышла откуда-то из внутреннего двора и налила нам воды из бутылки, запотевшей от холода.
— Неро… Неро… — приговаривала она, и Мешулам, который все это время молча шел за нами, объяснил нам, что «неро» — это вода по-гречески, а ей сказал «харисто» и поклонился. Карлица ответила ему поклоном, а потом вернулась к себе во двор и закрыла дверь в каменной стене, и я испугался — что же мы теперь будем делать с ее чашками?