Мы долго молчали, а потом он вдруг сказал: — Я не могу больше.
Я испугался, но он улыбнулся мне, как будто наслаждаясь своей способностью подражать тебе. Потом он задремал, и во сне сохраняя почтенность и элегантность. Проснувшись, он какое-то время молча смотрел в окно, а затем сказал:
— Я немного устал от нашей прогулки, Яирик, давай вернемся.
Я возразил:
— Но ведь ты хотел увидеть мой дом. Еще каких-нибудь сорок минут, и мы там.
— Я посмотрю в другой раз, сейчас я хочу лечь и поспать.
— Я найду красивое место в тени. Я захватил еду и вино, и у меня есть одеяло и подушка, полежи немного, отдохни, и потом продолжим.
— В другой раз, Яирик, а сейчас, пожалуйста, давай вернемся.
И когда же она его приметила, смерть? Когда он ускользнул от нее, укрывшись за стенами склада? Когда вернулся туда сейчас, ползком, оставляя кровавый след в пыли? А может, как сказала Девочка о появлении голубя глазам ожидающего: в тот же миг, когда он исчез для глаз любимой — тогда, за поворотом тропы в зоопарке?
Еще один отдаленный пушечный выстрел и еще удар, точно в стену склада. Открылся пролом, и Малыш втащил свое тело внутрь, помогая себе стонами, дрожа от слабости и боли. Лег и затих. Грохот боя доносился до него, как далекий негромкий гул, словно через наброшенное на голову одеяло. Соберись с силами. Не умирай еще. Открой глаза. Оглянись.
Осколки камня, разбросанные садовые инструменты. Разбитая переносная голубятня на полу. Оно и лучше, подумал он. Кто знает, сумел бы я сейчас дотянуться до нее, останься она висеть на стене. Большой голубь из Иерусалима, наполовину перерезанный осколком, дергался на земле в последних судорогах. Маленькая голубка из Кирьят-Анавим лежала рядом. Как будто и не ранена, но с первого взгляда было ясно, что она мертва. Голуби, так учил доктор Лауфер голубятницу Мириам, а Мириам учила Малыша, могут умереть и просто от страха.
— Они, как мы, — сказала она, — ссорятся, изменяют, едят вместе, хотят домой, и у них тоже бывают инфаркты.
Девочкина голубка уцелела. Ошеломленная, испуганная стрельбой, и криками, и соседством умирающего голубя и мертвой подружки, но живая и невредимая.
Малыш протянул руку, вытащил из обломков голубятни матерчатый чехол, развязал завязки и развернул его на земле, как расстилают свиток. Всё на месте. Голубятник любит порядок и соблюдает чистоту. Вот полые гусиные перья и пустые футляры, вот стеклянные пробирки, и чашка, и блокноты голубеграмм. Вот шелковые нитки, вот нож — маленький и очень острый. Лежа на боку, он аккуратно разложил всё, что ему понадобится, а потом разрезал ножом ремень «томмигана», который взял у мертвого командира. Чтобы не мешал. Хорошо, что он не забывал время от времени подтачивать нож. Лезвие было таким острым, что ремень поддался без всякого усилия.
Он расстегнул плащ, всунул лезвие между телом и пропитанными кровью штанами, осторожно разрезал ткань до паха и продолжил разрез влево, по спуску раздробленного бедра. Края штанов оттянул в стороны и вниз, как можно ниже, и, не имея сил поднять голову, повернулся на бок, опустил взгляд и вздохнул с облегчением. Его член был цел и невредим. В крови, да, но явно не задет, вон, даже вернул ему, на своем языке, признательный и слегка смущенный взгляд. Небольшой, плотный и толстоватый, слепое подобие своего хозяина, лежал он на внутренней стороне бедра, рядом с выходными отверстиями тех двух пуль, что попали Малышу в поясницу и спину. Потаенное, стыдливое, маленькое существо, насмерть испуганное ярким светом, и холодом, и потерей крови.
Итак, они остались здесь вчетвером: раненый Малыш со своим уцелевшим последним другом и еще Девочкина голубка и смерть, ожидавшие чуть поодаль. Испуганная голубка и окровавленный член лежали недвижно, а смерть протянула прохладную и ласковую руку и снова коснулась Малыша, точно так же, как он протянул свою руку и коснулся своей окровавленной, обнаженной плоти, и обе руки не просто коснулись и ласково погладили, но и слегка придавили и помяли, проверяя: созрел ли уже плод? Пришло ли время?
— Подожди! — нетерпеливо оттолкнул он от себя руку смерти и, лежа навзничь, на спине, начал с силой мять, и поглаживать, и тереть свой бессильно обмякший член. Телу уже не хватало крови, чтобы влить в него и поднять, как прежде, но давний друг словно и сам вдруг ощутил смертную нужду своего хозяина и необычность его усилий и понял, что речь идет не о том торопливом утешении, которым щедро балуют себя порой молодые мужчины, а о чем-то неизмеримо более важном и неотложном. Молод и неопытен он был, как и его хозяин, этот просыпавшийся, набухавший слепыш, и тоже уже понимал, как и, сам Малыш, что умрет, так и не познав женщину, и как и он, испытывал тоску и мучительное сожаление — ведь если это неразумное существо способно испытывать возбуждение и подъем, почему бы ему не ощутить также тоску и сожаление?
Малыш попытался облизать пальцы, чтобы облегчить и ускорить свое дело, но его рот был сух, как глиняный черепок, и слюны в нем не было ни капли. Он плеснул на ладонь немного воды из фляжки и вернулся к своему упрямому занятию. Его слабеющие пальцы всё пытались уподобиться бархатному кольцу, и лепестку тюльпана, и животу ящерицы, но тело намекнуло ему, что время на исходе, а смерть шепнула, что у нее еще много работы и что он хорошо сделает, если прекратит эти нежные заигрывания и вернется к обычному грубому мужскому способу, и в конце концов его члену — то ли из сострадания, то ли из понимания срочности и нужды — удалось слегка приподняться.