Малыш боялся, что смерть потеряет терпение и в этой страшной гонке на выбывание победит его душа, которая выпорхнет из тела раньше, чем из него выбрызнет семя. Но в нем еще жила надежда, что смерть — хотя бы из любопытства — подождет конца представления, и он из последних сил дразнил и торопил свое тело, наставляя его на нужный путь воспоминаниями о пальцах Девочки и их сладостных прикосновениях — в том месте, которое сам он называл «там», а она называла «здесь»: «Если бы у тебя была бабочка, ты носил бы ее здесь», — смеялась она.
Он представил себе, как она поднимается и перешагивает через него, широко расставив ноги, и опять увидел в полутьме над собою ее раздвинутый и трепещущий бархатный вход и себя, поднявшегося на колени, и целующего ее между ног, и дрожащего от потрясения, от которого содрогается и она. Блаженный запах ее тела вернулся к его губам, на мгновенье оживил его тело и растворился в его дыхании, словно последний сладостный поцелуй.
И когда он почувствовал наконец приближение чуда — свое семя, которое подступало и поднималось по тайным каналам тела, но не обычным, рвущимся наружу напором, а медленно, ползком, только бы истечь, только бы добраться до цели! — он снова повернулся на бок, застонал от боли и дал ему вытечь в стеклянную чашку. Оно не выбрызнуло и не выплеснуло, как бывало, а вытекло скудно и нерешительно, и, когда его малая мутно-белесоватая утрата добавилась к щедрой алой потере крови, силы Малыша иссякли совсем, тепло окончательно покинуло его тело и память стала уплывать от него. Смех, который в такие минуты вырывался из его груди, лежавшей на груди Девочки, на этот раз застыл гримасой неподвижной кривой улыбки.
Еще одно шевеление руки, еще капля, и он перевел дыхание и затих. Освобождение от семени возбудило его и обострило боль. Но он был рад этому. Боль встанет между ним и смертью, подарит ему еще несколько минут. Он наклонил чашку над стеклянной пробиркой.
«Быстрее, — торопил он ползущие капли, направляя их пальцем — Быстрее, мои руки начинают холодеть, и судороги уже подстерегают», — и наконец закупорил пробирку пробкой, бессильно откинулся на спину и сказал себе вслух:
— Ты только не теряй сознание. Не вздумай умирать. Потерпи немного, дело еще не закончено.
Всё это время бельгийская голубка смотрела на него круглыми немигающими глазами. Она видела, как он со стоном вполз в пролом, обливаясь кровью, как разрезал штаны, и обнажился, и сделал то, что делала Девочка с его телом в голубятне, как открыл потом крышку футляра, положил в него пробирку, и снова закрыл, и стал дрожать, и что-то пробормотал про себя. А затем она увидела руку, которая протянулась к ней, и ее сердце забилось этой руке навстречу. Малыш уже не узнавал свое тело, уже не чувствовал, кого сжимает в руке, ее или себя, но тепло голубиного тельца на миг вернуло ему сознание и силу, его ладонь ощутила ожидание, дрожавшее в мышцах ее спины и крыла. Как тогда, в той голубятне, когда он держал своего первого голубя.
Громовой удар сотряс воздух. На сей раз снаряд был послан из броневика. Он обрушил новую груду камней и поднял облако пыли. Но Малыш не испугался. Когда смерть так близко, бояться уже нечего. И голубка тоже не испугалась. Она лишь затянула глаза тонким прозрачным веком, которого нет у людей, и вся сосредоточилась в ожидании запуска, собирая силы для взлета. Малыш надел на ее ногу футляр, взял ее в руку, на ощупь пополз к пролому, как будто поплыл на волнах собственной слабости, и высунул голову и плечи наружу. Он протянул руку, и разжал ладонь, и еще успел удивиться, что даже сейчас ему удалось ощутить частицу того волнения и той радости, которые есть в каждом голубином запуске, а потом голубка рванулась вверх на такой скорости, словно выбрызнула из его ладони.
Смерть, которая терпеливо ждала его всё это время, разъяренно захрипела, поняв, что ее одурачили. Но Малышу было не до торжества. Он слегка повернулся на бок, чтобы видеть, как набирает высоту его последний голубь, но совсем повернуться не сумел — так и остался лежать, наполовину на спине, наполовину на боку, и больше не стонал и не шевелился. Теперь от него уже ничего не зависело. Теперь он мог рассчитывать только на нее. На то, что она полетит по самому прямому и безопасному пути, что полет ее будет удачным, что она увернется от пули, камня или стрелы, не станет жертвой хищника, не соблазнится и не спустится попить, поесть или передохнуть, понимая, что несет в своем футляре нечто такое, чего не посылали никогда и никому — так скажет в ближайшем будущем доктор Лауфер — во всей истории мирового голубеводства, с самого его начала и до сих пор.
Холод сочился из его костей и растекался по телу. Сердце наполнял блаженный покой. Кажется мне всё это или я еще чувствую? Он подтянул плащ повыше, укрыл бедра, обхватил руками грудь и, лежа вот так, на спине, с широко открытыми глазами, продолжал следить за взлетающей птицей. Сначала она казалась удаляющимся светлым пятном, потом взмыла вверх и начала темнеть и была так прекрасна, с этой своей нежной широкой грудью и сильными крыльями, что ему вдруг нестерпимо захотелось, пока он еще не умер, схватить ее в руки и поцеловать, но он лежал далеко внизу, на земле, а она уже поднялась высоко вверх, в небо. Какая тишина. Только затихающие взмахи белых крыльев, только их мерные, удаляющиеся удары.
— Домой, — сказал он ей, — лети выше, лети подальше отсюда, здесь ничего уже больше не увидишь и ничего не сделаешь. Не оборачивайся. Не смотри назад. Не бойся смерти, я держу ее крепко. Поднимайся. Поднимайся. К иному — к вышине, к тишине, к безопасности, к свету, — а потом вдаль, к ожидающей тебя, к ней. Лети, торопись, явись ее глазам, ищущим любимого.