Я вышел и побежал среди могил. Потоки бурлили по дорожкам между памятниками, но могила мамы была на месте, и все венки на ней тоже. Венок больницы «Хадаса», и венок больницы «Ихилев», и венок Еврейского университета, и венок медицинского профсоюза, и венок «Киршенбаум реал эстейт» в Тель-Авиве, и в Бостоне, и в Вашингтоне, и в Нью-Йорке, и венок «Мешулам Фрид и дочь с ограниченной ответственностью», а также жестяная маленькая белая табличка, торчавшая в глинистом бугорке. Намокшая, но прямая и стойкая, с именем «Рая Мендельсон», написанным черной масляной краской. Я обошел могилу, проверил и вернулся в «Бегемот» позвонить Биньямину.
— Всё в порядке, — сообщил я ему.
— Что в порядке? О чем ты говоришь?
— О маме. Ее могила в порядке. Держится, несмотря на дождь.
— Откуда ты говоришь, Яир? Ты что, вернулся на кладбище?
— Я немного забеспокоился. Такая погода, а могила еще не покрыта камнем.
Биньямин спросил, знаю ли я, который час, я ответил, что знаю, и тогда он сказал, что ему интересно, чем я кончу.
Я сказал, что не в этом дело, и напомнил ему, что я не просил у него ни помощи, ни совета, я всего только хотел рассказать ему, что происходит.
— Даже если ты не просил совета, — сказал он, — я его тебе дам. Если уж ты в Иерусалиме, поезжай к Папавашу и заночуй у него. Тебе явно не повредит побывать перед сном у детского врача.
Наутро небо прояснилось. Когда я подъехал к своему дому, меня встретили трое землемеров. Один старый, обгорелый и морщинистый, другой примерно моего возраста, с красным носом и обозначившимся животиком, и третий — долговязый ученик, веселый и услужливый парень, из тех, которым время от времени кричат: «Принеси холодной воды» — а иногда: «Подумай о Бриджит Бардо, а то у тебя шест плохо стоит!» — и при этом лопаются от смеха.
Когда они ушли, из соседнего дома вышла хозяйка, воткнула два кола и натянула вдоль границы наших дворов длинную разделительную веревку.
— Поставь настоящий забор, — посоветовал я ей.
— Обойдусь без забора, главное, чтобы люди поняли. — Натянула, связала, выпрямилась и сверкнула глазами. — Что здесь им граница, и чтоб не было больше никаких проблем.
И уже назавтра вышла на первый обход вдоль новой границы.
— Мы тут уже всякое видали! — крикнула она, когда я вышел из дома и поздоровался. — Лучше, когда с самого начала всем всё ясно.
На ее последнее утверждение я не отреагировал, но в душе подивился несоответствию между ее внешностью и поведением. То была молодая и миловидная женщина — не той красоты, от которой пересыхает горло, и не той, от которой подгибаются колени, но безусловно той, что радует сердце. Ничто в ее улыбке, походке и повадках не выдавало той злобности и настороженности, что гнездились в ее душе.
Подумав, я сказал ей, что, согласно чертежу, оставленному мне землемерами, веревка, которую она натянула, не проходит точно по границе, а отрезает немного ее территории. Ее муж, вышедший из дома на звуки спора, не выдержал и улыбнулся, и гнев молодой женщины взметнулся до новых децибелов. Надоели ей «все эти новички с набитыми карманами», которые приходят сюда и вмешиваются в нашу жизнь.
Муж сказал шепотом: «Но он к тебе ни во что не вмешивался, и ко мне тоже», и она закричала еще энергичнее: «Ты за кого, за меня или за него?!»
Они вернулись в дом, а я уселся на большой камень во дворе и прислушался к звукам. Быстрая пулеметная очередь — это дятел на стволе соседской мелии. Крадущиеся шаги убийцы в чаще — всего-навсего черные дрозды, что разгребают опавшие листья. Дикий смех издает большой пестрый зимородок неизвестного мне вида. Ну, а самые шумливые — это, конечно, сойки, про которых я никогда не понимаю, дерутся они или играют, ругаются или сплетничают.
Зашло солнце. С соседнего поля послышался шумный галдеж. Я встал, подошел ближе и увидел на земле стайку незнакомых птиц коричневатого с серо-золотистым цвета, чуть побольше голубя, с длинными ногами. Они орали, как сумасшедшие, и прыгали изо всех сил, приветствуя ночь танцевальной церемонией.
Черные дрозды подали последние сигналы тревоги, темнота сгустилась, и с холмов послышались первые завывания шакалов. Я вдруг вспомнил, как мы слышали их в Иерусалиме, прямо на границе нашего квартала. Одна стая совсем близко, другая ей отвечает, а иногда и третья, издали, и ее голос слышится только в промежутках между двумя другими. Я спросил тебя тогда, о чем и почему они воют? И ты сказала, что, в отличие от людей, которые тратят много сил на глупости, животные — существа очень логичные. Любому их поведению есть объяснение, и стаи шакалов, сказала ты, сообщают друг другу, где они находятся и где намерены искать добычу — «иначе они всю ночь будут ссориться вместо того, чтобы охотиться и есть». Я любил те твои маленькие уроки природоведения. Я чувствовал, что и у тебя был учитель в детстве, кто-то, кто тебя учил, чьи уроки ты любила слушать.
Я вернулся обратно в дом. Походный матрац развернулся на полу, послушно раздулся, и я разделся, растянулся и закрыл глаза. Снаружи дули два ветра, которые ты мне обещала, — один в больших деревьях и другой, непохожий на него, — в маленьких. Я засыпал и просыпался, снова и снова. Один раз из-за совки, которая была для меня сплошная тайна и волшебство: ровный, гулкий звук с такими точными и постоянными интервалами, что они вызывали щемящую и сладкую боль. Другой раз меня разбудили пугающие предсмертные стоны. Я вышел из дому, пошел к тому месту, откуда они доносились, и обнаружил, что это выдохи совы, живущей на чердаке в здании поселкового совета. Вернувшись, я лег, но не мог заснуть. Ты была права: тонкие поскрипывания надо мной — это шаги голубей под крышей. Мешулам тоже был прав: слабые поскрипывания снаружи — это жвалы гусеницы-древоточицы в стволе инжира. Голубей надо прогнать, щели и дыры забить. Инжир выкорчевать и посадить вместо него новый.